В конце 80-х прошлого столетия о судьбе Собакина мне рассказал старожил Аккермана, человек с удивительной памятью и сугубо  личным мнением на различные обстоятельства жизни — Фёдор Фёдорович Лебедев.

Зная, что в Белгороде-Днестровском фамилия главного героя повествования достаточно распространена, прошу земляков не искать аналогий с родственниками героя и событиями тех далёких дней. Хотя…

 У него было лицо мрачного человека. Тяжёлый взгляд серых глаз, над которыми низко сходились косматые брови, широкий, русский нос, рубленый подбородок волевого человека. Его узкие губы были всегда сжаты, точно от тайной боли. Когда его неосторожно спрашивали о чём-то личном, он, молча, отворачивался и уходил. В полупустой штанине форменных брюк визгливо поскрипывал протез. Ногу он оставил на операционном столе полевого госпиталя под Будапештом.

  Невозможно было определить и его возраст, что огорчало местных солдаток-вдов. Он был строен, широкоплеч, и в то же время абсолютно сед. Поговаривали, что во время войны, где-то в России, во время бомбёжки погибла его жена с малыми детьми.

Его фамилия утоляла злобу недругов. Собакин! «Собака», — ядовито плевались они. Прозвище надолго пристало к бывшему фронтовику. Собакин служил бригадиром охраны на мельзаводе, что располагался по улице Георгиевской (ныне – улица Советская)…

***

Первый послевоенный 1946 год мрачно окутал Аккерман. Был голод.  Люди – малые и взрослые — массово гибли от истощения. Свирепствовал тиф. Голод словно  оглушал человека, стирал его личность. Прохожие уже равнодушно обходили умерших посреди улиц. Оставшиеся в живых собаки и кошки в панике бежали в степь.

По распоряжению городских властей людям выдавали скудную пайку хлеба по специальным карточкам. Человек бережно прятал за пазуху кусок хлеба и, дико озираясь, торопливо семенил к дому. Часто грабили прямо на улице, средь бела дня.

По карточке иждивенец получал 300 граммов хлеба, ребёнок – 400, а работающий – 500 г. На чёрном рынке буханка кислого со стернёй хлеба,   стоила двести рублей. Это была едва ли не половина заработной платы рабочего. Молодая женщина на толкучке, плача от боли, снимала обручальное кольцо в обмен на чёрный кирпичик хлеба – дома угасал от истощения ребёнок. Люди, кому повезло, сдавали малышей в детские дома, там хоть как-то кормили.

***

Вспоминаю свою тётю, Меланью Николаевну – маленькую, хрупкую мужественную женщину. В 1946-м она училась в Одесском ФЗУ (фабрично-заводское училище). Студентам училища выдавали хорошие пайки, кормили горячей пищей. Пайки (а это были, в основном, чёрный хлеб, кулёк крупы, немного сахара, подсолнечное масло и, если повезёт, банка тушенки)  тётя откладывала. После в выходной день она, надрываясь, тащила фанерный чемодан на станцию. Трофейный  автобус «Студебеккер» довозил людей до Овидиополя. После, если зима, тетё и все кому надо было в Аккерман, осторожно брели через Днестровский лиман по льду. От Овидиополя до Аккермана, это было около десяти километров. Наша, аккерманская, дорога жизни…

Гостинцы тётя приносила домой. Там её, как ангела-спасителя, ждали моя восьмилетняя мама и её брат Сергей. Бабушка (их мать) в это время почти при смерти лежала в госпитале с тифом. Тётя Мила осторожно, по кусочку кормила детей (самой, к слову, было 15 лет), чтобы те с голодухи не умерли от заворота кишок, — так простые люди называли болезнь, именуемую кишечной непроходимостью. Тётя варила большой казан «кандёра» — супа с дроблённой овсяной крупой на подсолнечном масле – на неделю. Однако через три дня он был уже пуст, как церковная кружка…

***

В те суровые годы  действовал печально известный сталинский указ. В народе его сразу хлёстко окрестили «законом о пяти колосках». Суть его такова.

Если вас застали в поле (даже на убранном) с торбой зерна, которое всегда можно собрать после жатвы, сие квалифицировалось, как преступление «против народа». Среди «преступников», как правило, большинство были дети. Люди старшего поколения хорошо помнят этот закон…

Малейший сбой в работе городской мельницы рассматривался как акт измены родине. Собакина считали хорошим работником. Показатель прост: на его смене хищений продукции не наблюдалось. Впрочем, сказать, что охрана полностью контролировала территорию мельницы, значит, слукавить.  Зерно, муку, отруби с мельзавода таки воровали. Страх смерти от голода толкал человека по ту сторону закона. Те, кто попадал в руки охраны, навсегда исчезал из города в автофургоне цвета вороньего крыла. Сейчас, спустя десятилетия, думаю, неверно судить и тех и других. Не было нас тогда, а, стало быть, нет у нас такого права – ярлыки раздавать. Человек ведь как был слаб, так хил душою и ныне…

***

Собакин снимал крохотную комнатёнку в облупленном, уныло-длинном казенном доме на улице Георгиевской, почти рядом с мельницей. Престарелая, кривая кровать, узкий фанерный шкаф и колченогий табурет. С потолка жёлтым глазом тускло светила засиженная мухами лампочка. Это вся обстановка жилья Собакина.

Часто после дежурства он, прямо в шинели, ложился в кровать. Старая сварливо скрипела пружинами. Мужчина мгновенно забывался тяжёлым сном…

Собакин редко выходил из дома. При появлении молчаливого квартиранта в доме воцарялась гнетущая тишина. Соседи не любили Собакина.

— Как басурман какой-то, — поджимали губы они.

С утра и до позднего вечера советское радио бодро вещало о героических буднях советских людей по восстановлению народного хозяйства из руин войны. Почти после каждой новости, как подпись или мантра, звучало имя товарища Сталина. Болтовня раздражала Собакина, но он давно научился отключаться от ненужного. Свернув самокрутку, он неподвижно лежал и слушал, как под шкафом осторожно скребёт мышь.

За стеной в одно и то же время Сонечка, восьмилетняя соседская девочка, ещё неумелой рукой водила смычком по скрипке, разучивая гаммы. Она упорно мечтала стать музыкантом. Собакин слушал упражнения Сонечки и улыбался.

 Между ними установилась молчаливая дружба. Иногда, при встрече, когда в коридоре никого не было, Собакин совал в ручонку девочки то житний пряник, то морщинистое яблоко. Сонечка симпатично краснела и полушёпотом говорила «спасибо». А в канун дня Красной Армии Собакин в тот год обнаружил на полу, за своею дверью, открытку. Старательным детским почерком Сонечка поздравила «дядю Собакина» с праздником. Маленькое событие взволновало мужчину. Он некоторое время мерил комнату неровными шагами и растерянно улыбался. Что может быть чище детской любви?

Это были крохотные, светлые, как весенний день, островки счастья среди уныло-мрачного однообразия его жизни.

Как-то воскресным утром Собакин пришёл на завод на дежурство. Сменный начальник, пряча зевок в кулак, флегматично рассказал о состоянии дел на объекте. Полистал служебную документацию. Везде порядок. Уже в дверях он лениво обернулся:

— Чуть не забыл. Говорят, сегодня нас будут «щупать» органы, сам понимаешь, – сменщик многозначительно поднял палец к потолку. — Так что смотри, если что…

Собакин кивнул. Пусть проверяют, чёрт бы их побрал! Он достал кисет, привычно скрутил папироску, мучительно щурясь, затянулся. «Пойти, проинструктировать смену, — решил бригадир. – Мало ли что».

***

Ближе к полудню погода испортилась. С востока приползли грязные растрёпанные тучи. Они тяжело шли над городом, цепляя грязным брюхом фабричные трубы. Ветер зло раскручивал смерчи пыли, рвался в дверь, по-волчьи выл в проводах. Очень болела нога. Вернее, короткая культя – всё, что осталось после ампутации. Собакин отстегнул протез и стал осторожно потирать розовый обрубок. Он вспомнил тот роковой бой под Будапештом.

… «Ура!» — ошалело кричал он со всеми и, не чуя под собой ног, бежал на прерывистые вспышки огня вражеской линии обороны. Смертоносным роем свистали пули, но страха не было. Человек  впадал в агрессивный ступор: в эти минуты кошмара и близости смерти он приближался к своему древнему началу. Ярость, дикое желание обязательно добежать до врага и, хищно рыча, растерзать, сокрушить его, а не твёрдая отвага, как принято считать, толкали человека вперёд. Он с рёвом шёл на себе подобных…

Потом враз всё изменилось. Сержанта вдруг подбросила неведомая сила. Стало легко и свежо, словно он вдохнул щедрую порцию воздуха после летнего дождя. Ещё немногим позже, сквозь обволакивающее, липкое забвение,  Собакин увидел себя как бы со стороны. Он лежал на боку, в глубокой тёплой воронке чужой земли. Из штанины правой ноги, неестественно изогнутой, выше колена торчала голубоватая кость. От неё шёл пар. Мимо пробегали солдаты с перекошенными лицами, с открытыми ртами. Но он их не слышал. Было удивительно тихо…

— Товарищ Собакин! – раздался возбуждённый голос охранника за окном.

Инвалид быстро справился с протезом и вышел из караулки. Двое дюжих охранников цепко держали за шиворот трёх перепуганных мальчишек. Старшему из них вряд ли было больше двенадцати. Тот молча прижимал к груди охапку ещё не вызревших колосьев ржи. Его приятели тихонько скулили: «Дяденьки, пустите, Христа ради». Ветер сдувал с их лиц крупные детские слёзы, ерошил спутанные вихры волос. Здоровенный рыжий охранник ликовал:

— А я давненько приметил этих байстрюков по ту сторону забора, но не хотел раньше времени хай поднимать, — самодовольно стал объяснять он. – Тут такое дело: осенью, как ни осторожничай, на мельнице ветер один хрен сдувает зерно с рампы и гонит под забор. Каждый год так. Весной оно прорастает, и вот…

Он гневно трусанул пацана:

— Воровать? Сейчас с вами разберётся кое-кто. Позвоним куда надо.

«Куда надо!».  Самый меньший мальчишка в старом пиджаке со взрослого плеча, навзрыд заплакал.

— А ну, хорош! – гаркнул рыжий и обратился к бригадиру: — Товарищ Собакин, что с ними чикаться, давай их в сторожку и вызовем органы…

Неожиданно он осёкся. Бригадир стал бледен. Жарким огнём впились его глаза в рыжего здоровяка.

— Оставь пацанят, — процедил он.

Рыжий недоумённо уставился на бригадира. Собакин кивнул второму охраннику:

— Выведи пацанят за ворота и смотри мне…

Потом повернулся к рыжему. Некоторое время он его буравил тяжелым взглядом.

— На голодных детях орден хочешь заработать? – недобро усмехнулся бригадир. Потом, устало махнул рукой: — Убирайся с глаз, скотина.

Рыжий охранник долго торчал у ворот и зло таращился на караулку. Подошёл его напарник, молча постоял, потом плюнул под ноги и пошёл на свой пост.

— Ну, хорошо же, Собака! – прошептал рыжий. Глаза его сузились. – Подогрею я тебя…

***

Около трёх часов ночи к проходной мельзавода бесшумно подкатил «воронок». Впереди людей в тёмно-синих мундирах развязно шёл рыжий. Он что-то горячо им объяснял, заискивающе заглядывая в их мрачные лица. Вот они убавили шаг, старший наряда потянулся к кобуре.

Метрах в двадцати, напротив них, стоял Собакин. Он ожидал этого. Голова рыжего  скрылась за спинами энкэвэдэшников. Все остановились. Сеял мелкий дождь. Где-то в глубине кварталов Аккермана на цепи тоскливо выл голодный пёс.

Собакин стянул с пояса портупею, бросил её под ноги. В какой-то миг, не скорее чем взмах крыла ночной птицы, сквозь шум ненастья ему почудились несмелые струнные гаммы скрипки. Перед глазами вспышкой молнии мелькнул образ Сонечки. Грудь фронтовика сдавила щемящая боль, словно в бесконечном мраке погас крохотный огонёк тепла….

Говорили, что Собакину дали 15 лет лагерей. Там он и умер.

Владимир Воротнюк,

Белгород-Днестровский